Фреска, которая осыпалась

Роман Ивана Шмелева впервые за столетнюю историю своего существования попал на московскую сцену - в инсценировке драматурга Андрея Стадникова, в пространстве, придуманном Наной Абдрашитовой, и в постановке Марины Брусникиной. "Фреска, которая осыпалась. Мир, который раз - и исчез", - это ощущение от книги главный режиссер РАМТа перевела в спектакль про "память как родину души".

"Лето Господне" - свой миф о старой России - Шмелев собирал из рассказов крестнику Ивушке, Иву Жантийому, из чистых, как родниковая вода, воспоминаний о детстве. И премьера РАМТа - это двойной взгляд на прошлое: детский, еще не вышедший за пределы домашнего микрокосмоса, безопасного и светлого, вращающегося вокруг всеми любимого отца; и взрослый, уже омраченный непоправимыми потерями - и единственного сына, и дома, и той России, которой уже никогда больше не будет.

Ваню Шмелева в детстве (и одновременно Ивушку) играет очень милый, обаятельный мальчик Максимилиан Кутузов, а писателя Ивана Шмелева - рассказчика, который смотрит на то, что было отнято временем, смято колесом истории - Александр Девятьяров. И эта роль, этот взгляд человека, потерявшего самое ценное и нашедшего силы "распрямить душу" только на дистанции (в эмиграции и в 20-летней работе над последним романом), - спасает "Лето Господне" от "однотонной" идеализации, от любования "благолепием" насквозь религиозного уклада жизни. Боль, которую он в себе носит, не расплескивая, на каждом шагу отбрасывает тень - в глаза она не бросается, но добавляет сложности узорам памяти и, по сути, встрече с самим собой. Взрослый Иван отстраивается от безмятежности маленького Вани - и оттеняет детскую картину мира, пусть отдаленно, но похожую на потерянный рай.

"Я смотрю через золотистое хрустальное яичко… Все золотое, все: и люди золотые, и серые сараи золотые, и сад, и крыши… и небо золотое, и вся земля". В романе Шмелева это основной принцип - взгляд на "золотой век" России сквозь призму снов из детства, где даже слезки "сладкие", и сквозь православное мирочувствование. А в постановке Брусникиной принципиально важна "черная рамка", в которую это вписано, лаконичное обрамление, за которым встает контекст: актерскому многоголосью о жизни, идущей по кругу церковных праздников и "кулинарных" радостей, предшествуют цитаты о чудовищных обстоятельствах отъезда из России, которому Шмелев так долго сопротивлялся - бегству от "красного террора" предшествовал расстрел сына, тело которого так и не нашли, несмотря на все письма, прошения, бессчетное множество попыток спасти или хотя бы вернуть себе право проститься. И эта "точка отсчета" спектакля предлагает посмотреть на "Лето Господне" сквозь призму смерти, нарушающей весь привычный ход жизни.

"Теперь я мертв, а мертвому все равно, колом или поленом", - писал Иван Шмелев в дневнике, а потом, уже после "Солнца мертвых" о распаде мира и человека, 20 лет заполнял пустоту на месте "вынутого сердца" в работе над романом "о России и об основах ее духовного бытия", как видел эту книгу философ Иван Ильин, это "событие в движении русского национального самосознания".

Отец для 7-летнего Вани - центр "домашней вселенной", как Отец небесный - центр мироздания, а все остальные - это один большой семейный круг: все до одного дворовые люди, работники воспринимаются ребенком как родные - они всегда рядом и не оставляют без внимания, вообще не оставляют одного и принимают в свой "хоровод". Не то чтобы "всем миром" опекают мальчика, как сборная нянек во главе с дядькой Горкиным (Алексей Блохин), но из ниточек и обрывочков живого общения с ними "сплетается" почти родственная связь, складывается общность людей с открытым сердцем. Их способность быть вместе в "радостях" и "скорбях", в праздниках и бедах актерская команда проявляет как доминанту разрушенного уже образа мыслей и "матрицу" русскости, немыслимой без православного мировосприятия, которое, соединяясь с детским, и Бога делает близким, родным - помогает увидеть "Божье присутствие в земных ризах".

Спектакль ведет по праздничному годовому циклу, по "библейскому времени": от Чистого понедельника - к Пасхе, от Петровок - к Рождеству и святкам с гаданиями "по кругу царя Соломона". Это движение - от праздника к празднику - задает ритм, структурирует ход жизни, наполняет ее красотой обрядов, молитвой и едой для гурманов. Но смакования гастрономических радостей в спектакле нет - "вкусные" описания даются почти скороговоркой в сцене на Постном рынке, которая, можно сказать, "отдувается" за весь спектакль. Никакой избыточности, лубочности, столпотворения атрибутов народной жизни - только гроздь красных воздушных шаров и "пернатые" клетки (без певчих птиц, выпущенных на Благовещение, но с "нарядом" из трав и цветов). Только светлые, подвижные дверные панели и ящички, как в библиотечных каталогах, от пола до потолка - хранилище памяти и традиций. Только хоровые песни а-капелла - легкие, как пар из медных тазов, с которыми все ходят в одной из сцен - выкуривают беду.

От "Радостей" в первом акте Брусникина переходит к "Скорбям" во втором, смещает акцент с бытового на бытийное измерение - на смерть отца, которая заранее о себе предупреждает в тревожных снах и подступается не сразу. После нечастного случая герой Евгения Редько - человек очень деятельный и стремительный - резко сбрасывает скорость. И шаг за шагом приближается к мысли, что "Бог - не всесилен", - придется оставить все, что так любил и с чем загодя простился, глядя с Воробьевых гор на Москву. Здесь Евгений Редько не пробует "достучаться до небес", уже заранее смиряясь, - но поднимается до трагических высот.

Отсроченный уход отца может показаться затянутым, но как раз он подводит рассказчика - человека, который уже попрощался и прошел через "очищение страданием" - к "генетической" памяти, а прошлое она присваивает так, что далекое делает близким, выстраивает связь, которую нельзя не чувствовать. "Это - мое, я знаю. И стены, и башни, и соборы… и дымные облачка за ними, и эта моя река, и черные полыньи, в воронах, и лошадки, и заречная даль посадов… - были во мне всегда… И дым пожаров, и крики, и набат… все помню! Бунты, и топоры, и плахи, и молебны… - все мнится былью, моей былью". И это - не клюквенная старина, не идиллическая Россия. Здесь слышится гул прошлого, где было много "страстей" - не Христовых, но тоже страшных. А утрата отца - и сына - встает в общий ряд испытаний, выстраивает перспективу будущих катастроф. "Почему Бог не пожалеет нас, чуда не сотворит?!"

Но это беспомощное "почему" - ребенка и взрослого - не перерастает в бунт, протест, выяснение отношений с Богом, не заставляет кричать от боли (одного за всех), как Александр Девятьяров уже делал в спектакле "Леопольдштадт", где память преследовала его слепящим светом прожектора. "Господь знает, кому и когда помирать", - повторяет отец, вторит ему "духовный наставник" Горкин. И приступ отчаяния, "горячка" сходит на нет, уступает место христианскому смирению - основе той самой "осыпавшейся фрески" - и робкой вере в то, что свет, которого в "Лете Господнем" много, несмотря ни на что пересилит боль.

Татьяна Власова / "Театрал"
17.05.2025

Мы используем файлы cookie для наилучшего взаимодействия.